– Значит, не выпьете?.. – сказал я и сделал вид, будто хочу убрать рюмку.

– Впрочем… – Она быстро выхватила ее у меня. – Как говорят, дают – бери. Даже если не понимаешь, почему дают. Ваше здоровье! А у вас, случаем, не день ли рождения?

– Да, Матильда. Угадали.

– Да что вы! В самом деле? – Она вцепилась в мою руку и принялась ее трясти. – Примите мои самые сердечные поздравления! И чтобы деньжонок побольше! – Она вытерла рот. – Я так разволновалась, что обязательно должна тяпнуть еще одну. Ведь вы мне очень дороги, так дороги – прямо как родной сын!..

– Хорошо.

Я налил ей еще одну рюмку. Она разом опрокинула ее и, прославляя меня, вышла из мастерской.

Я спрятал бутылку и сел за стол. Через окно на мои руки падали лучи бледного солнца. Все-таки странное это чувство – день рождения. Даже если он тебе, в общем, безразличен. Тридцать лет… Было время, когда мне казалось, что не дожить мне и до двадцати, уж больно далеким казался этот возраст. А потом…

Я достал из ящика лист бумаги и начал вспоминать. Детские годы, школа… Это было слишком давно и уже как-то неправдоподобно. Настоящая жизнь началась только в 1916 году. Тогда я – тощий восемнадцатилетний верзила – стал новобранцем. На вспаханном поле за казармой меня муштровал мужланистый усатый унтер: «Встать!» – «Ложись!» В один из первых вечеров в казарму на свидание со мной пришла моя мать. Ей пришлось дожидаться меня больше часа: в тот день я уложил свой вещевой мешок не по правилам, и за это меня лишили свободных часов и послали чистить отхожие места. Мать хотела помочь мне, но ей не разрешили. Она расплакалась, а я так устал, что уснул еще до ее ухода.

1917. Фландрия. Мы с Миддендорфом купили в кабачке бутылку красного. Думали попировать. Но не удалось. Рано утром англичане начали обстреливать нас из тяжелых орудий. В полдень ранило Кестера, немного позже были убиты Майер и Детерс. А вечером, когда мы уже было решили, что нас оставили в покое, и распечатали бутылку, в наши укрытия потек газ. Правда, мы успели надеть противогазы, но у Миддендорфа порвалась маска. Он заметил это слишком поздно и, покуда стаскивал ее и искал другую, наглотался газу. Долго его рвало кровью, а наутро он умер. Его лицо было зеленым и черным, а шея была вся искромсана – он пытался разодрать ее ногтями, чтобы дышать.

1918. Это было в лазарете. Несколькими днями раньше с передовой прибыла новая партия. Бумажный перевязочный материал. Тяжелые ранения. Весь день напролет въезжали и выезжали операционные каталки. Иногда они возвращались пустыми. Рядом со мной лежал Йозеф Штоль. У него уже не было ног, а он еще не знал об этом. Просто этого не было видно – проволочный каркас накрыли одеялом. Он бы и не поверил, что лишился ног, ибо чувствовал в них боль. Ночью в нашей палате умерло двое. Один – медленно и тяжело.

1919. Я снова дома. Революция. Голод. На улицах то и дело строчат пулеметы. Солдаты против солдат. Товарищи против товарищей.

1920. Путч. Расстрел Карла Брегера. Кестер и Ленц арестованы. Моя мама в больнице. Последняя стадия рака.

1921… Я напрасно пытался вспомнить хоть что-нибудь. Словно этого года вообще не было. В 1922-м я был железнодорожным рабочим в Тюрингии, в 1923-м руководил отделом рекламы фабрики резиновых изделий. Тогда была инфляция. Мое месячное жалованье составляло двести миллиардов марок. Деньги выплачивали дважды в день, и после каждой выплаты предоставлялся получасовой отпуск, чтобы обежать магазины и что-нибудь купить, пока не вышел новый курс доллара и стоимость денег не снизилась вдвое…

А потом?.. Что было в последующие годы? Я отложил карандаш. Стоило ли воскрешать все это в памяти? К тому же многое я просто не мог вспомнить. Слишком все перемешалось. Мой последний день рождения я отмечал в кафе «Интернациональ», где в течение года работал пианистом – должен был создавать у посетителей «лирическое настроение». Потом снова встретил Кестера и Ленца. Так я и попал в «Аврема» – «Авторемонтную мастерскую Кестера и К°». Под «К°» подразумевались Ленц и я, но мастерская, по сути дела, принадлежала только Кестеру. Прежде он был нашим школьным товарищем и ротным командиром; затем пилотом, позже некоторое время студентом, потом автогонщиком и, наконец, купил эту лавочку. Сперва к нему присоединился Ленц, который несколько лет околачивался в Южной Америке, а вслед за ним и я.

Я вытащил из кармана сигарету. В сущности, я мог быть вполне доволен. Жилось мне неплохо, я работал, силенок хватало, и я не так-то скоро уставал – в общем, как говорится, был здоров и благополучен. И все же не хотелось слишком много думать об этом. Особенно наедине с самим собой. Да и по вечерам тоже. Потому что время от времени вдруг накатывалось прошлое и впивалось в меня мертвыми глазами. Но для таких случаев существовала водка.

На дворе заскрипели ворота. Я разорвал листок с датами моей жизни и бросил клочки в корзинку. Дверь распахнулась настежь, и в ее проеме возник Ленц – длинный, худой, с гривой волос цвета соломы и носом, который подошел бы совсем другому человеку.

– Робби, – рявкнул он, – старый спекулянт! Ну-ка встать и стоять смирно! Начальство желает говорить с тобой!

– Господи Боже мой! – Я поднялся. – А я-то надеялся, что вы и не вспомните. Помилосердствуйте, ребята, прошу вас!

– Так легко от нас не отделаешься! – Готтфрид положил на стол пакет, в котором что-то здорово задребезжало. За ним вошел Кестер. Ленц встал передо мной во весь свой огромный рост.

– Робби, что тебе сегодня бросилось в глаза раньше всего другого?

– Танцующая старуха, – вспомнил я.

– Святой Моисей! Дурная примета! Но, знаешь ли, она в духе твоего гороскопа. Только вчера я его составил. Итак, рожденный под знаком Стрельца, ты человек ненадежный и колеблешься, как тростник на ветру. А тут еще эти подозрительные тригоны Сатурна. Да и Юпитер в этом году подкачал. Но поскольку мы с Отто вроде как твои отец и мать, то я первым преподношу тебе нечто для самозащиты. Возьми этот амулет. Когда-то я получил его от девы, чьими предками были инки. В ней текла голубая кровь, были у нее плоскостопие, вши и дар предсказывать будущее. «О, белокожий чужеземец, – сказала мне она, – этот талисман носили на себе короли, в нем заключены все силы Солнца, Земли и Луны, уж не говоря о более мелких планетах. Дай доллар серебром на водку и бери его». И дабы не обрывались звенья счастья, я передаю его тебе, Робби.

С этим он надел мне на шею крохотную черную фигурку на тонкой цепочке.

– Вот так-то! Это против горестей высшего порядка. А от повседневных неприятностей вот – шесть бутылок рому. Их дарит тебе Отто! Этот ром вдвое старше тебя!

Он развернул пакет и одну за другой поставил бутылки на стол, залитый светом утреннего солнца. Бутылки сверкали, как янтарь.

– Великолепное зрелище, – сказал я. – И где ты их только раздобыл, Отто?

Кестер рассмеялся:

– Довольно путаная история. Долго рассказывать… Лучше скажи, как ты-то себя чувствуешь? Как тридцатилетний?

Я махнул рукой.

– Да вроде бы нет – чувство такое, будто мне шестнадцать и в то же время пятьдесят. В общем, хвалиться нечем.

– И это ты называешь «хвалиться нечем»! – возразил Ленц. – Да пойми ты – выше этого вообще ничего нет. Ведь ты без чьей-либо помощи, так сказать, суверенно покорил время и проживешь целых две жизни.

Кестер внимательно смотрел на меня.

– Оставь его, Готтфрид, – сказал он. – Дни рождения ущемляют самолюбие человека. Особенно по утрам… Но ничего – постепенно он придет в себя.

Ленц сощурился.

– Чем меньше у человека самолюбия, Робби, тем большего он стоит. Тебя это утешает?

– Нет, – ответил я, – нисколько. Если человек чего-то стоит, значит, он уже как бы памятник самому себе. По-моему, это и утомительно, и скучно.

– Ты только подумай, Отто! Он философствует, – сказал Ленц. – Следовательно, он спасен. Он преодолел самое страшное – минуту безмолвия в собственный день рождения, когда человек заглядывает самому себе в глаза и внезапно обнаруживает, какой же он жалкий цыпленок… А теперь мы можем со спокойной совестью приступить к трудам праведным и смазать внутренности старого «кадиллака»…